Андрей ОБОЛЕНСКИЙ (г. Москва) ЧТО НАША СМЕРТЬ…

 

Оболенский

Шичкин начинал готовиться к отъезду задолго до священной даты — первого августа. Приводил в порядок свои немногочисленные дела, — он давно жил как рантье, унеся с безобразной оргии девяностых столько денег, сколько смог унести. Соображал, как бы чего не забыть в предотъездной суете, с любовью складывал в отведенное для этого кресло отутюженную одежду, разные вещицы, которые всегда брал с собой. Фотографию жены, давным-давно сделанную в Вене на Рождество, в узорчатом паспарту, красивую. На фотографии жена улыбалась кому-то, фотографу, надо полагать, старому пивному австрияку со складчатым лицом мопса. Брал Шичкин оставшуюся от отца древнюю китайскую фигурку слоновой кости, неизвестно кого изображавшую, божка поднебесного, что ли. Отец говорил, что принадлежала фигурка звездному молодому генералу, расстрелянному в сорок первом, когда немцы волной наплывали на Москву, походя выкашивая бритых ополченцев, вооруженных допотопными винтовками Мосина. Китайский раритет хотел при обыске прикарманить начальник, но папаша спер фигурку прямо из его планшета, пока генерала уводили. Брал с собой Шичкин еще несколько вещиц — перламутровый тупой ножик из детства, дешевое мамино колечко с бирюзой, рисунок дочки, изображавший крокодила, летящего между узорчатыми облаками вместе с двумя лунами — синей и зеленой. Дочка рисовала хорошо, и этот странный вполне взрослый рисунок сделала, полистав альбом чокнутого художника Шагала; непонятно было только, почему луны разноцветные. А сам Шичкин не понимал, зачем таскает все это в свое ежегодное путешествие.

Старый дом на огромном северном озере в Финляндии достался Шичкину случайно. Мог и не достаться. Папаша Шичкин дожил до глубокой слюнявой старости, став перед смертью прямо невыносимым — неприятным, как жужжание осы, желчным, словно злая старуха в очереди и придирчивым, как красивая девка на выданье. Много лет отслужил он в НКВД, потом — в МВД и, что странно, время ни разу не коснулось его злыми своими изгибами, все он избежал, все превозмог. Везло, наверное. В финскую войну папаша обеспечивал агентурную разведку, как надо обеспечивал, рассказывал, что цельный год просидел в ледяных лесах, живя бок о бок с дикими чухонцами. Все как надо сложилось бы в этой маленькой войне, вышли бы гордыми победителями, если б не проклятый товарищ Сталин, да святится имя его. Не в лесу, конечно, но в Гельсингфорсе свел папаша знакомство с одним финном; то ли агентом тот финн у него был, то ли сам папенька стучал иноземным разведкам, — никто об этом никогда не узнает и слава богу. Только стал тот финн много лет спустя важным чином и завещал вдруг папаше дом на далеком северном озере. Знать бы об этом не знали, но дотошные финны, чуткие к частной собственности, после наступления в России капитализма разыскали Шичкина, внезапно обретшего наследство, и вступил он в обладание означенной собственностью как полноправный и единственный бенефициар. Зону, где собственность располагалась, в целях сохранения первозданной природы позже объявили совершенно закрытой, ну, типа как у Стругацких, только без чертовщины. Туристы из тех мест исчезли навсегда, но Шичкину было разрешено проживание в своей собственности в любое время дня и ночи независимо от сезона.

 

* * *

… Дом помнил себя еще до рождения, когда обтесывая простыми топорами бревна рабочие с лохматыми, полными кремовой стружкой бородами и пронзительными глазами в глубоких темных глазницах, начинали его строить для богатого русского помора Бомбина, имеющего известную на всю Европу торговлю лесом в большом и сплошь деревянном городе Архангельске. Рабочие не знали, зачем толстому, говорящему на странном языке и до страха жестокому человеку, такой роскошный дом в такой темной глуши. Бомбин наезжал иногда, бил рабочих смертным боем, задыхаясь от резких движений и зверея глазами, потом отходил, расставлял столы и напивался до смерти вместе с рабочими, которых бил, братался и влажно целовался с ними в губы. После его отъезда еще неделю никто не работал, а Дом мог спокойно ощутить, осознать свое будущее рождение и будущую значимость. Он не мог видеть, насколько он красив, но иногда солнце падало особым образом на воду, и Дом слепыми пока окнами усматривал нечто на гладкой воде, справедливо полагая, что это его отражение. Он был живой, этот Дом.

Когда его только начали красить и обихаживать, пьяный Бомбин утонул в ледяной Двине, гоняясь на мелководье за голыми девками. Приехал другой хозяин, финн. Он не бил рабочих, не накрывал столы, только присматривал за всем, разговаривая с рабочими запросто. И когда приехала его семья, Дом ощутил себя вполне родившимся, взрослым и ответственным за хозяина Калеви, его жену с милым именем Синикка, их родителей, дочек, собаку, за все многочисленное семейство. Дом прогибался перед ними лестницами, чтобы хозяева ненароком не упали, старался не скрипеть дверями, удерживал тепло печек, журил на своем языке расшалившихся девчонок, а они, прислушиваясь к странным звукам, кричали: «Папа, дом сердится на нас!»

Потом семья куда-то исчезла. Дом оставался в одиночестве, приезжали только совершенно неизвестные странные люди в почти одинаковой серой одежде, в сапогах и с оружием. Дом видел оружие раньше и знал, что это такое. Однажды на берегу озера у кромки темной осенней воды эти самые странные люди выстроили длинную шеренгу голых по пояс мужчин и прошлись по ним хлесткими автоматными очередями. Мужчины, крича бабьими голосами, падали, разбивая в клочья четкое отражение неба и облаков в темной осенней воде, а сама вода становилась красной, будто в ней отражался закат.

Дальше в жизни Дома наступило совсем непонятное время, каждый день наведывались разные люди, они пили, занимались непотребством в красивых спальнях, а то и прямо на лестницах, калечили и раздевали Дом, увозя из него ковры, сдирая обои, с мясом вырывая из стен давно вставшие часы, били стекла и ломали перила. Но всякому несчастью приходит конец. Однажды, Дом не мог знать когда, поскольку не понимал, что такое время, приехал молодой и очень красивый человек со свитой. Он по-хозяйски прошелся по Дому, отдал отрывистые приказания и исчез. Снова появились рабочие, они быстро и споро вылечили Дом, засиявший и повеселевший. Приехали еще люди, которые снова одели Дом в ковры и шторы, заперли на глухие замки. Во флигеле поселился сторож. Дом любовался на свое отражение в озере и ждал, когда вернутся Калеви и Синикка. Но они не вернулись. Вместо них каждый год в августе стал приезжать странный человек, который или молчал, или разговаривал сам с собой, часто плача, смеясь и жестикулируя. Он одевался в разные чудные одежды и обязательно днем уходил куда-то. Впрочем, ночевать возвращался всегда.

 

* * *

Прелестный финский городок Нурмес был наполнен березами, они переливались через край, как переливается белая пена в кружке хорошего пива. В городке имелись банк, магазины, рыночная маленькая площадь, где в свободное время развлечения ради жители за гроши продавали все, что стало в доме ненужным. Были они серьезны, эти жители, но обожали петь караоке и ходить друг к другу в гости, иногда сплетничать — жизнь в Нурмесе бедна на развлечения. Немного веселили жителей два городских алкоголика, тихих и незлобливых. Их любили и берегли. С тех давних пор, когда исчезли туристы, в городе стало совсем спокойно, каждый делал свое маленькое дело и был вполне доволен жизнью.

 

* * *

Шичкин добрался до города под вечер, когда похолодало, запахло прелыми листьями, близкой осенью, и небо превратилось из мелкой синей лужи в вечерний, глубокий, но еще беззвездный и пустой океан. Шичкин приткнул машину у супермаркета, достал из багажника спортивную сумку, спустился к озеру и, миновав пляж, двинулся к Дому. Он никогда не приезжал туда на машине, хотя идти от города километров шесть.

— Завтра быть мне буддийским монахом, — подумал он. — Интересно, кто же придет?

Люди являлись Шичкину только после часовой прогулки по городу в дни ярмарок, которые происходили в Нурмесе по пятницам. Как раз такой день предстоял завтра.

Шичкин вошел в Дом, который довольно безразлично проскрипел ему половицами. Сразу двинулся в спальню, открыл сумку и бережно повесил над кроватью портрет жены. Поставил на полку китайскую фигурку, а рисунок дочери положил на стол. Переоделся в халат, улегся на кровать. Стало зябко, затопил камин, вернулся в постель.

Незаметно задремал, а потом и уснул.

Утром проснулся рано, умылся холодной озерной водой. Противно кричали чайки, туман слоями стелился над водой, отчего казалось, что дальние островки парят в воздухе, совершенно не соприкасаясь с металлической гладью воды и не отражаясь в ней. Дом был заперт в пространстве между лесом и почти идеальным полукругом бухты, которая слева и справа обрывалась в воду нагромождениями камней. Некоторые камни в сухую погоду были ярко красными, будто залитыми кровью. Этого, конечно, не могло быть, но Шичкин заинтересовался и нашел в какой-то книге, что это особый вид финского лишайника. Невысокие березы и сосны росли, казалось, прямо из камня, из небольших незаметных углублений, в которых скопилось хоть сколько-нибудь почвы. Если смотреть с озера, особенно в сумерки, в тот краткий момент перед закатом, когда все становится лишь тенями, картина представлялась исполненной покоя, и время окукливалось, будто умирало, дыша почти неслышно. Правильное, падающее в воду покатыми камнями полукружие бухты. Посередине — темный Дом, с небольшой центральной частью, лестницей и двумя протяженными крыльями. Нечеткие иглы улетающих вверх низких северных сосен. Если смотреть внимательно, проникнуться, можно было разглядеть в пейзаже холодную, отрешенную, колючую гармонию. Но Шичкин не знал, что такое гармония.

Он вернулся в Дом, бережно достал из сумки буддийскую оранжевую одежду, сандалии, — все это он привез в прошлом году из Таиланда. Быстро надел на голое тело, как полагается. Парфюмом «Angel» от «TerryMugler» протер гладко выбритый череп, — запах от «Mugler», считал Шичкин, привлекает не только ангелов и серафимов, но и демонов, а уж люди в последние годы слетались на этот аромат как воробьи на пшенную кашу. Глянул на свое отражение в зеркале и остался доволен, — на него смотрел вполне приличный буддийский монах, способный запросто, не привлекая внимания, пройти даже и по сингапурской Orchard road.

— Видел бы меня Бомбин, — подумал Шичкин. С отцом-основателем Дома он успел за несколько лет даже подружиться. Купец любил путешествовать, но в Сиаме наверняка не бывал.

День начинался удачно.

Шичкин вышел из Дома, тщательно заперев дверь, он знал, что это просто необходимо делать, иначе те, кого он ждет, не придут, или придут, но останутся грустны и молчаливы. Прошел лесом, обогнул пляж и почти сразу выбрался на центральную улицу Нурмеса. Навстречу стали попадаться люди, которые с удивлением и некоторой опаской смотрели на настоящего буддийского монаха, идущего по улице северного финского города. Смотрели, отводя быстро глаза, чтобы не показаться нескромными. Полиции в Нурмесе не водилось, во всяком случае, Шичкин никогда ее не замечал. Но на этот раз полицейский, огромный как скала, вырос перед ним в один момент и спросил что-то по-фински.

— English only[1], — ответил Шичкин.

— What are you doing here?[2]

— Just walking[3], — честно ответил Шичкин.

Полицейский критически осмотрел фигуру буддийского монаха, хотел что-то сказать, но махнул рукой и посторонился. Шичкин, размахивая котомкой, пошел по тротуару. Его распирало чувство восхищения собой и собственной значимости, случавшееся, если честно, лишь раз в году, здесь, в забытом богом Нурмесе и только в дни счастливого месяца августа.

Примерно час гулял он по городу, снова и снова наливаясь гордостью, ловя на себе удивленные, испуганные, заинтересованные, а то и восхищенные взгляды. Прошвырнулся по ярмарке, пугая старушек в голубоватых кудряшках, попытался хором спеть караоке, но в какое-то мгновение понял, что пора. Его ждут. Быстро пошел назад.

Он знал, что должен делать. Вошел в гостиную и, не снимая оранжевого наряда, задернул портьеры и сел к столу. Зажег свечку и стал пристально всматриваться в нишу, в которой раньше стоял большой бюст старика Бомбина чуть ли не врубелевской работы. Потом бюст куда-то пропал. Вещи из Дома исчезали частенько, хотя иногда появлялись и новые, диковинные. Бог знает откуда появлялись.

Мрак в нише сгустился и обрел очертания фигуры отца. Он был в своей любимой полосатой пижаме и феске, привезенной когда-то из Средней Азии. Феску он никогда не снимал. В ней и умер.

— Чего вырядился-то? — проскрипел отец. — Лет уж сколько, а все бражничаешь. Шпана…

Шичкин хотел ответить, но промолчал. Что-то пошло не так, отец во всех своих предыдущих явлениях никогда не был груб с ним, однажды даже погладил по волосам, это прикосновение — Шичкин хорошо помнил — скользкой холодной волной прошло по всему его телу.

— Что молчишь? — снова заскрипел голос. — Вот не приду к тебе больше. Знаю, не меня ты ждешь, Валентину свою… Искупить хочешь, а не получается, — он неприятно хихикнул. — Люди много чего не прощают, вот и не приходит она к тебе. А мне все простилось, потому что я в жизни по правилам действовал. А ты, стервец, действовал как бог на душу положит, не по правилам. В силе был — воротил, что хотел. А щас вон кривляешься, как обезьяна. Сволочь ты, сынишка…

Фигура отца стала медленно таять.

Оторопев, Шичкин стал ждать, что будет дальше. А дальше произошло то, чего он никак ожидать не мог. В сумраке ниши произошла странная возня, некоторое сотрясение мрака, что ли. На секунду мелькнуло лицо дочери, фигуры каких-то полузабытых или совсем уж выпавших из памяти людей, мелькнула искрой и приветливо махнула рукой мать. Наконец из трясущегося, словно черничное бурое желе мрака, отчетливо выплыла фигура совершенно неизвестная, но в то же время… знакомая. Силясь понять кто это, Шичкин приподнялся со стула. И понял вдруг, до дрожи, до почти потери рассудка, до жесткого кома под сердцем, а, может, в желудке, что это он сам. Молодой, лет тридцати, каким он был как раз в те времена, когда получил первые свои огромные и шальные деньги, когда перестал быть серым и незаметным кандидатом наук, превратившись в господина Шичкина, известного в Европе как мсье Этьен, но которого чаще называли отцом Жозефом.

— Ну, здравствуй, — сказал молодой Шичкин. — Не ожидал?

— Н-е-е-т… — скрыть испуг Шичкин старый не смог. — Так не бывает…

— Хе, а то, что с тобой происходит каждый год, бывает? Доигрался… Но я не спорить пришел. Скажи, ты давно о смерти думал? Или все на фетиши свои любуешься? Вот уж никогда понять этого не мог, — Шичкин молодой возмущенно фыркнул.

— А чего я должен думать? — внезапно разозлился Шичкин старый. — Ты должен был думать. Я теперь живу просто.

— Да, — раздумчиво произнес Шичкин молодой. — Просто.… Все не просто. Времена, как и люди, связаны одной сетью паучьей, сидят в ней пауки, порождение наше, и наблюдают суетню людишек, дергая за нити паутины, если что не так. Эпохи они меняют, чего уж о нас говорить. Поэтому и случаются встречи как сейчас. Говорю ж, доигрался ты.

— Так и ты доигрался. Мы ведь — одно и то же.

— Нет, дорогой, совсем не одно и то же. Нас двое, и мы разные. Я буду дальше проживать твою жизнь, а вот ты…

— Что я, ну что я, козел ты немаканный! — заорал Шичкин, потеряв терпение и ошалев от страха.

— А вот ты, — голос молодого Шичкина вдруг стал вкрадчивым и скользко-нежным, — ты сейчас выйдешь на улицу и пойдешь к берегу. Посмотри.

Он откинул тяжелую портьеру, и Шичкин старый, уже не просто старый, а вдруг одряхлевший в одну секунду, понял, что почему-то наступила ранняя весна. Сумерки сгущались и, содрогнувшись, он увидел на берегу цепочку стоявших у кромки воды голых по пояс мужчин. Лицом к ним стояло человек десять военных в незнакомой форме, вооруженных автоматами.

— Тебе туда, — тихо сказал молодой Шичкин. — Иди…

Тело Шичкина налилось слабостью, мысли исчезли, воля скукожилась в мягкий маленький комок, и он пошел. Встал в цепочку, подвинул плечами соседей и сбросил свой нелепый оранжевый наряд, оставшись совсем голым. Причинное место зачем-то прикрыл руками. Страшно не было, холодно только. Осознание нереальности отсутствовало.

Автоматные очереди трескуче порвали тишину, шум падающих в воду тел и крики еще некоторое время нарушали покой холодного озера и прекрасного Дома, потом все вернулось к своей первозданности. К ней возвращается все…

 

* * *

Тело Шичкина нашли на берегу через двое суток случайно. В полиции было заведено дело, но скоро закрыто и передано в ближайшее Российское Консульство, поскольку патологоанатомы зафиксировали смерть от тромбоэмболии. Тело не востребовали, оно долго оставалось в морге, потом было переправлено в Россию и захоронено на казенный кошт на московском окраинном кладбище. На похоронах не присутствовал ни один человек. Родственников, друзей или просто знакомых не нашлось.

 

Дом же стоял еще много лет, дивясь странности мира. Потом отцы города постановили, что всякое проживание в заповедной зоне должно быть запрещено. Дом сломали. Теперь там нет ничего. Кроме молодого невысокого леса. И новой гармонии.

 

ПРИМЕЧАНИЕ: В рассказе есть исторические и географические неточности, на них не следует обращать внимания, поскольку они не имеют особого значения и служат только развитию сюжета.



[1]  — Только по-английски (англ.)  

[2]  — Что вы здесь делаете (англ.)

[3]  — просто гуляю (англ.)